Между квантором всеобщности и квантором существования я обычно выбираю последний при рассуждении о людях. Иными словами, предпочитаю избегать формулировок, сообщающих что-то обо всех без исключения. Но иногда навязчивая интуиция побуждает нарушить правило. К редкому случаю принадлежат мысли об отношениях человека с поэзией. Думая о людях, пользующихся языком хотя бы на уровне мыслей (ведь есть немые и лишённые возможности писать, но осваивающие иные способы коммуникации), я готов предположить, что все люди пробовали себя в поэзии.
Поэзия древна. Её древность корнями уходит в колыбель самого существования, где абсолютная темнота сменяется светом мира и разносится первый плач новорождённого. Его плач – не просто звук: это первичная жажда быть услышанным, наполнить пустоту внезапно настигшего простора звуком. Поэзия тоже о звучании, жизни и нахождении как процессе ориентации в бытии. Для бездыханного создания её просто нет. Она тесно переплетена со многими сферами культуры и нам хорошо известна её мнемоническая функция, помогающая сохранять невесомое тело произнесённого или услышанного. Она развлекает и украшает, отзываясь в нас заметно глубже, чем обыкновенная речь, окаймляющая повседневные заботы.
Меж поэзией и нашими природными интеллектуальными способностями, включая врождённые языковые способности, есть прочная связь. Она одинаково присутствует во флективных и агглютинативных языках – ей важна сама природа слова, что звучит. Названные убеждения подталкивают меня видеть в ней неизбежность – опыт мышления и языка, к которому естественным образом приходит каждый человек.
Уникальная роль поэзии заключена в союзе языка и музыкальности – двух потоков, улавливаемых за чертой материи и проступающих в ней волнением воздуха. Она близка танцу, подле которого, возможно, и зародилась, приспособившись выделять ритмические рисунки и прорисовывая их в звучании фонем. Её контуры намечаются уже в первичной ступени речи: в зарождающихся словах, близких междометиям, что опираются на потребность дать дорогу звукам и выплеснуть эмоции или настроения. Поэзия откликается на ритм, исполненность чувствами, прорывающимися наружу и касающимися бытия. Она вовлекает в покоряющую динамику языка. Специфика её воздействия на человека, обращающегося к ней как к инструменту и как к воспринимаемому, сделала её частью истории культуры, что зачаровывает, меняет взгляд на мир и что помогает помнить.
Написанный портрет поэзии выводит её как общедоступное явление. Вместе с тем, если мы заглянем в философию поэзии, посмотрим на расхожие представления о природе поэтического, мы почти наверняка придём к словам об аристократизме природы: поэтический дар в высшем проявлении доступен немногим. Не все были жрецами, рапсодами. Не каждый обретает идентичность в занятии поэзией. Не каждое слово, проносящее в себе пульсацию поэзии, остаётся в памяти или на страницах, что встретят прикосновение пальцев.
Получается, поэзия равно как и язык в целом доступна каждому. Тем не менее, владение речью, в первую очередь обыденной, не служит гарантом властного распоряжения поэтическим. Язык превосходит содержание тривиальной коммуникации, поэзия превышает формализованное словоупотребление.
Нам легко даются слова о существовании гениальных или талантливых поэтов, о поэтическом даровании. Об исключительности чувств, мироощущения и творца. Они перекликаются со знаковым атрибутом современности – с чувством собственной избранности, попыткой обзавестись местом в мире и взращиваемой верой в личную особенность. Порой это ощущение пестуется в семье. Оно подпитывается рекламой, его истоки есть и в художественном мире, побуждающем примерять на себя опыт персонажей из прочитанных или увиденных историй, где каждый герой кажется достаточно особенным от присутствия на страницах произведения или киноэкране.
Рано или поздно незыблемые установки превращаются в надежду, утрачивая непогрешимость вердикта. Мы сталкиваемся с правдой о важности усилий и работы над собой для отличия от других. Строгий субстанциализм ставит перед мыслью о наличии дара к поэзии. Более демократичный экзистенциальный взгляд – перед идеей личности, становящейся в культуре, перед тернистым путём к обретению навыков и развитию способностей, где всё равно найдутся отголоски предустановленного порядка в происхождении, социальном положении и укладе жизни, позволяющей идти дорогой поэзии.
Вместе с тем мы без труда говорим о детском или юношеском опыте сочинения стихов, который не претендует на статус культурного прецедента. И, как я написал ранее, писать стихи или говорить ими порой просто хочется. Разве одного желания недостаточно для попытки? На мой взгляд, вполне.
Поэзия пластична, она может сближаться с прозой и музыкой, что позволяет подыскать подходящую точку вхождения, в целом, не ошибившись с выбором и не потерявшись в туче формальностей. Движение дальше – вглубь языкового способа осмысления бытия – потребует усилий и сноровки, взыскательности в отношении себя. Пусть я придерживаюсь мнения, согласно которому как такового поэтического дара нет, и он обретается в процессе формирования личности на ландшафтах культуры, в природе поэзии и в предложенной мной ракурсе имеются компоненты, о чьем присутствии в человеке принято говорить как о данности.
Я имею в виду, во-первых, языковой и музыкальный аспекты, представленные в лингвистической интуиции и музыкальном слухе, во-вторых, абстрактное мышление, помогающее обращаться к культуре как к полю игры человеческого воображения. Каждый из пунктов можно свести ко врождённому свойству, попадающему в копилку достоинств, ожидающих раскрытия. Однако, не силясь развенчать эту суровую, на мой взгляд, тенденциозность, я хочу обратить внимание на поэзию как на плоскость, где представлены разные полюса, обозначенные названными аспектами. Тогда свойство, обретённое по мановению природы, будет причиной крена в направлении одного из полюсов. Уравновесить отклонение удастся освоением пространства близ других полюсов.
Из уникальности пропорции в широте покорённого пространства, символизирующего напряжение внутренних сил в плоскости поэтического, возникает уникальность стиля, индивидуальный почерк. Потому отсутствие гипертрофированного смещения к одному из аспектов не развеет магии поэтического. Иными словами, даже приняв правила игры с предопределёнными значениями, мы можем сохранить многогранное восприятие поэтического творчества. Вместе с ним – способ различения его плодов как в пределах единого авторского наследия (пропорция акцентов на аспектах в контексте отдельных произведений), так и среди творцов в целом. Соответственно, нет смысла стращать себя эпосом о предначертанном десницей Природы или Бога, достаточно заниматься, упорно исследуя поэтические тропы в поле бесконечной игры воображения, языка и звучания.
Описанная мной демократичность не превращает поэзию в одномерное языковое явление. Она ведёт сверх обыденного языка, отчего каждый шаг сверх привычного понесёт на себе калибрующий эффект от сложности маршрута. Сущность вызова, предстоящего человеку на данной стезе, я бы обобщил под заглавием «пределы мыслимого». В конце концов, акт творения достигает выражения в уме, в измерении мысли, выцепляющей интуиции, конструирующей и примеряющей образы. Скажем, подбирающей язык для запечатления абсолютного. Помыслить нечто качественно новое бывает трудно, оттого мы можем удивляться ходам рассуждений или сплавам идей, представляющим новые для нас концепции. Трудно и привыкнуть к языку, маркируя и подчеркивая тонкие семантические связи между словами, что растворяются в обыденной речи, где превалируют интонации и потребность быстрого сообщения.
Сюжет о столкновении с пределами приводит нас к претензии поэзии и автора на бесконечность или полноту высказывания. С лёгкой руки мы отбросили вопрос о ценности поэтического творения в масштабах культуры. Предпринятый жест придаёт свободы последующим размышлениям, избавленным от щепетильности в заложении градаций и отборе критериев для установления ценности, но не снимает проблему личной удовлетворённости сочинённым. Ценны ли стихи для нас самих, допустим, пишущих в стол?
Думаю, здесь надлежит задуматься, что нами лично признаётся гениальными или выдающимися образцами поэзии. В конце концов, кого мы воспринимаем как гениального поэта. Легко мыслить по инерции, исходя из конвенциональных установок, закреплённых институциональным воспроизведением. Повторение за незримым авторитетом в лице учебника или новостного заголовка – сценарий приспособления, а не результат кропотливого вынесения собственного суждения, которое потребует замереть и разобраться. Мнимая тривиальность поставленной задачи происходит из наличия общедоступного ответа, уже положенного как правильный и внушающего отношение к себе как к Абсолюту.
Путь любого поэта – путь одиночки. Но не в смысле анахорета или фигуры, преданной остракизму, а в значении взращённой Самости, привыкающей различать взгляд на мир и на себя, научившейся обращать зрачок вспять и лицезреть, от чьего лица она говорит. От своего? Или от лица незримой установки, сопротивляющейся рефлексии и работе самосознания? Внимание к генезису идей, установок и оценок приведёт не к истлеванию на вершине Башни Молчания, а напротив – к диалогу. Потому как беспрекословное следование и воспроизведение наиболее громогласного всегда является монологом. Просто монологом левиафана. Поэзия тоже начинается с самого тихого звука. Он различим лишь нами, где-то в глубине взволнованной природы “Я”.
Поэзия фрагментарна, она всегда проходит тонкой линией между неполнотой и совершенной завершённостью. Её фрагментарность – не недостаток, а зацепка для диалога, где истина становится вопросом, а полнота – процессом. Ей созвучны и наши представления о ней. Пополняемая кладовая эрудиции помогает расширить кругозор, оказав влияние как раз на границы мыслимого. Но другое измерение исходящей от нас фрагментарности – фрагментарность восприятия. Ведь и сам опыт рецепции ограничен нашими способностями к усматриванию смыслов, художественных решений и композиции. Иными словами, способность к различению не абсолютна, без регулярной работы над ней часть бытия будет оставаться невидимой. Таким образом, я бы приступал к вопросу о ценности с позиции опыта читателя, полагая за точку отсчёта опыт удовлетворённости чтением, который приведёт к созданию оптики, годящейся как для диалога с чужим, так и с собственным творением.
Применительно к стихосложению существует расхожее представление о нём как о написании в момент вдохновения. Горящий фитиль азарта высказаться истлевает – с ним ослабевает и хватка мысли, ловящей кружащиеся в уме смыслы. Миф с долей правды. В отказе от правок, в настойчивости на необходимости мимолётной искры рождается вольный, свободный стих, собирающийся из слов на одном дыхании. Мы интуитивно видим в нём правдивость, искренность и, вероятно, всё то же соприкосновение с бесконечным: вечность сближается с молниеносностью мгновения, стремящегося ускользнуть, став неразличимым мигом. Только хватит ли этого нам самим? И успеем ли мы воспользоваться им сполна?
Полагаю, в масштабе опыта стихосложения на начальном этапе любого предоставления голоса вдохновению может хватить. Процесс позволит прикоснуться и опосредованно вынести перед собой переживание вдохновения. Рассмотреть редкое чувство, вторящее сердцебиению и отзывающееся в вихре образов. Многократные повторы спешного изложения, навеянного энтузиазмом, сделают чувство более привычным, но не обеспечат углубления в его природу и не гарантируют совершенствования навыков. Задача поэта не только привыкнуть, научившись форсировать это чувство, но сделать его частью «Я», а не повелительным наклонением, под которое остаётся суетно подстраиваться.
Наконец, по прошествии времени и сюжет о гениальных или выдающихся поэтических произведениях достигнет точки, откуда они откроются не в качестве сравнительно краткого опыта чтения из калейдоскопа зафиксированных голосов вдохновения, а в качестве сложного результата творческой деятельности. То есть взгляд на них сможет отмежевать личную читательскую перспективу от предполагаемой точки зрения автора, давая прочувствовать разрыв между написанным другим человеком и обычно излагаемым самостоятельно. Подозрения о причинах разрыва падут не только на ореол даровитости, они коснутся и темы скрупулёзной работы. Чем больше деталей открыто взору, тем шире развернётся крохотное полотно водопада строк, обнажая не только тривиальную когезию, но и контрасты, следы выбора, узнанные на примере собственных усилий.
Любительское исследование сущности поэзии хорошо дополняется любительским опытом написания. Собственно, в доступности личной практики и есть секрет обманчивой простоты вхождения. Процесс наращивания осведомлённости о нюансах поэтического творчества, вероятнее всего, пройдёт дорогой размежевания поэзии и прозы. По аналогии с контрастами между личным опытом сочинения и опытом чтения прославенных стихотворцев наш взгляд неотвратимо обратится к разнице между двумя традиционными формами речи. Две магистрали открытий – через написание/чтение и через чтение поэзии/прозы – послужат точками в маятниковом движении от одной к другой от раза к разу с пополняемым запасом догадок и знаний. Обратимся к природе поэзии, явленной в отличиях от прозы.
Часть различий я отношу к смысловым. Часть – к формальным, воспринимаемым визуально. Всё-таки написанный текст – это то, что можно слышать без звука, мы можем видеть текст, воспринимая почерк, шрифт, размер символов и длину строк. Хорошей иллюстрацией природы поэзии мне представляется математическая функция, переходящая из сжатого, подобно пружине, состояния в визуальную и смысловую протяжённость. Поэзия не обязана исчерпывать все доступные смыслы. Более того, она не обязана сообщать вердикты миру или нравственные наставления. Она форма речи. Она несёт хаотичность поэтического импульса, что уравновешен порядком формы. Её внутренняя стихийная натура сжимается, как сжимается потенциал функции, вырывающийся наружу, в пространство геометрической абстракции, стоит нам подставить конкретный параметр вместо переменных.
Слова тоже переменны и переменчивы, в том числе и союзы слов, похожие на анфилады, ведущие из комнаты в комнату, где каждое помещение – объем содержания слова, сплетающийся с потенциалом других, нужным для поддержания единства движения и совпадения коридора из открытых смыслов-дверей, ведущих друг к другу. Слова зачастую многозначны, а полагаемые их сочетаниями конструкции могут вести в неожиданных направлениях, артикулируя блеклые при взгляде отдельное слово оттенки значений. Метонимии, антономасии, зевгмы, метафоры – способов обращения с содержанием слов, фигуральных фонетических остовов для смыслов, достаточно много. Получается, поэзия побуждает нас заботиться о смысле отдельного и содержании целого.
Потенциал языковых переменных является исключительно важным для поэзии, диктуя одно из ключевых условия для поэтического творчества, обречённого работать с неограниченным при помощи ограниченных средств. Пожалуй, здесь есть обертона аристократизма в поэтическом созидании: на мой взгляд, аристократизм начинается с осознанного самоконтроля, препятствующего превращению в винтик механизма. Поэт пытается замереть в шторме природы и в гудящем рокоте машины цивилизации, представ не погоняемой силой, а созерцающей. Львиная доля поступков, проводимых человеком, инициируется не внутренней природой, чистой и заповедной, а ареалом обитания (сожалею о плеоназме), торопящимся быть и достигающем жизненной динамики в нашей деятельности. Поэту предстоит сообразоваться с молчаливой стихией общества и найти баланс между сказанным и недосказанным, обратившись к поэтическому мышлению.
Стихотворение не существует в бесконечной горизонтали письма. Оно излагается нелинейно, теснясь в прокрустовом ложе водопада строк. Поэзия ведёт читателя и поэта по уступам строк, изображая и высказывая, всегда располагая вытянутой тенью – объёмом недосказанного. Письмо отражает наше мышление, оттого мы имеем право говорить о поэтическом мышлении как о нелинейном и, пожалуй, как о компромиссе с бесконечностью. Как рисунок художника и выведение функции начинаются с точки, так и стихотворение берёт своё начало с первой буквы, разрастающейся и устанавливающей границы, с интуиции целого. С позиции читателя стихотворение дано «всегда уже», в виде застывшей одновременности. Ракурс поэта открывает стихотворение, разворачивает, прочерчивая в вертикальном времени: убывающем и свершающемся. След движущегося времени есть след динамики языка. Он сохранится в переходе от строки к строке, держа перед глазами триаду строк, символизирующих последнее прошедшее, настоящее и ближайшее будущее. Отрезки будут нести и потенциал интонации, явно ощутимый при чтении вслух или распеве строк. Множество видов ограничений в поэзии – написание строкой, чтение строк, важность поэтической пульсации, etc. – ставят в уязвимое положение осмысленность высказываний.
Но нам недостаточно записать просто осмысленное высказывание, ибо стихотворение нужно гармонизировать с чувством поэтического. С пульсацией, поддерживаемой как минимум ритмом, как максимумом – рифмами и дрейфом по отлаженной автором образной матрице.
Первый опорный пункт – ритм – ведет к истокам поэтического и одновременно к самым современным его проявлениям.
Ритм присущ любому движению, самой природе вещей в круговороте бытия. Берясь за поимку смысла, поэт будет охотиться также и на живую силу языка, на его динамику. Обыденное представление о стихотворении отсылает нас к идее рифмы как фонетического совпадения, то есть к теме звучания. Исконное значение слова «рифма» – ритм или размеренность. Определённая слогом пульсация – тоже звучание, потому можно осторожно предположить, что размежевание рифмы и ритма стало плодом эволюции. Корпус классической античной поэзии – в первую очередь ритмически организованные произведения, нежели поражающие изобретательными рифмами. Подле них стоят и работы мастистых ораторов, риторов, способные пронять слушателя проскальзывающим волнением слога, побеспокоенного пневмой.
В XX веке, в процессе экспериментов и обмирщения всего высокого вершины поэтического творчества показались из-за облаков и обзавелись сравнительно гостеприимными склонами на грядах стихосложения. Возник верлибр, освободившийся от строгого рифмометрического написания. Безусловно, отсутствие нужды преследовать пересечения звуков в окончании строк расширяет потенциал высказываний. Хотя и лишает дополнительного выразительного средства в орнаментирование написанного. И всё же любые поиски в широчайших просторах языка – это не топтание на обжитых подступах, а восхождение к фронтиру, что делает техническое упрощение скорее символической редукцией привычной силлабо-тонической модели. Новые ограничения тоже судят вызов. Поэт бросает его себе сам, вступая в поле игры обыденного, преображаемого им в исключительного. Любое методологическое упрощение влияет на расширение точек соприкосновения с миром. Снимая границы с заповедных чертогов высокого искусства, мы захватываем в поле зрения повседневность, обеспечивающую приток ресурсов. Профанное по логике вещей предстоит покорять, переиначивая. Оно и так окружает особенное, выступающее словно точка экстремум близ пологих склонов обыденного, отчего тривиальное не сможет стать центром поэтического мира, при любых оговорках подталкивая приспособлять к высокому, а не наоборот.
Второй опорный пункт, ставший синонимом поэзии с течением времени, – рифма. По прошествии десятилетий с концептуализации верлибра наметилась и тенденция экспериментировать с рифмами, составившая целую картографию подходов, ищущих менее твёрдые совпадения звуков вроде аллитерации или ассонанса, нежели при полном тождестве окончаний в словах. Опыты направляли и плеонастические амбиции, поиски большего, приведшие к типам рифмы вроде олорифм.
Что, пожалуй, осталось неизменным и проходит пунктирной линией через всю поэзию – это выстраивание внутреннего мира произведения. Под ним я подразумеваю матрицу образов, извлекающую фрагменты культуры и организующую их при помощи метафор, прочих художественных тропов и прямых образов, опирающихся на выразительные топосы. Как мне кажется, даже футуристические опыты над словом у авторов вроде Велимира Хлебникова всегда сеяли семена поэзии на полях культуры, возводя и сады бессмыслицы на ниве осмысленных культурных поисков, порой проговариваемых в манифестах и декларациях. Таким образом, стихотворениям присущи якоря во внешней культурной сфере, помогающие тексту не раствориться в полной невесомости абстракции.
Если угодно, культура – Ничто, ничтожащее бытие стиха. Она угрожает растворением абстракции стиха с чистой абстракцией мысли, но плотные границы стиха могут конституировать самостоятельные бытие произведения, поддерживая стихотворение в виде события читательского опыта. Это предвестие третьего опорного пункта – внешнего облика, сотканного из шрифта, размера и излома строки. Стихотворение само может быть изображением, давая содержанию откликнуться в визуальном воплощении. На мой взгляд, форма – всё, различимое глазом.
Авторская позиция всегда уязвима, вместе с тем автор, отправляющий сочиненное в открытое плавание по океану публичных высказываний, всё же имеет намерение к диалогу.
В итоге мы получаем 2 центральных диалога: исходный диалог творца с культурой, опираясь на которую он ткёт облачения для воздушных настроений и чувств, и финальный диалог с культурой, представленной реципиентами, читающими строки. Из этих перипетий складывается необходимость продумывать коммуникацию с потенциальным читателем. Аспектом, требующим внимания, становится и устное произнесение, предание текста голосу и вызволение звучания. Стихотворение легко может рассыпаться, переполнившись отсылками и образами, за которыми потеряются именно его поэтические достоинства в сфере музыкальности и её выражения языковыми средствами. Исполненное ведущих вовне указаний произведение будет распыляться и распадаться, потому оно неизменно нуждается в ядре и внутреннем стержне, вокруг которого словно на орбите будут держаться следы внешнего мира. В конечном счёте поэтическое творчество – образец интеллектуальной игры с весьма гибкими, уступчивыми правилами. Но компромиссы предстоит находить и поэту, примиряющему необъятное с собственными силами говорить.