Как мы ловим мгновения – «Идеальные дни» Вима Вендерса // Derrunda

Если посмотреть на беседу как на применение лексики, соответствующей теме разговора, то в случае, когда речь идет о философии, одним из первых слов, вылавливаемых из нашего ящика с запасами понятий, часто оказывается “бытие”. 

“Бытие” становится опорой для обсуждения проблем существования и территории, где есть всё существующее: от материи до смыслов. Где-то рядом словно на неоновой вывеске маячит и вопрос “В чём смысл бытия?” или “В чём смысл жизни?”. В этом наборе букв есть нечто риторическое, обращённое к мышлению участников дискуссии и одновременно к Большему, подобно воззванию, неразрешимому личными силами. 

Вопрос о смысле жизни, возможно один из первых подчеркнуто философских вопросов, которые мы узнаем, помещая его в ряд ассоциаций с жанром интеллектуальной прозы и вечных тем для поисков. Не обходил его стороной и я, инкрустируя в порождаемое им поле догадок темы времени и личности. Из выводимых связей собиралось полотно моего ответа, предлагающего отложить вопрос о смысле жизни на потом, вместе с тем ответив на него. 

Вопрос, на мой взгляд, концентрирует в себе ресурсы человека, от эрудиции до витальных сил, побуждая предварительно набраться сил – без прозаики отваги – для вопрошания, риторической фигуры, адресованной нам самим, может, ещё кому-то конкретному и точно всему сразу. Таким образом, вопрос о смысле жизни учитывает неиссякаемое множество биографических сценариев, пусть они и поддаются типированию, и строится на идее поиска, то есть процессуальности, охватывающей мир, что продолжается, длящихся нас и такую же культуру – коллекцию следов присутствовавших в мире людей, зацепок вопреки времени, которое норовит исчезнуть, забрав с собой всё. Отсюда мой ответ: вопросу о смысле жизни предшествует нахождение силы быть, незавершаемый процесс, становящийся впоследствии и смыслом существования. Ему созвучна лапидарная формула “смысл жизни в том, чтобы жить”. И всё же она упускает важный нюанс. Даже предположив форму существования до физической жизни, мы сталкиваемся в жизнью здесь и сейчас как с изолированным интервалом, когда слова о несвободе жить, испытывая тяготы, звучат уместно. Потому редукция предложенного мной ответа до шестисложной формулы – утрата важного звена, подчеркивающего момент до встречи с культурой, дающей словесное выражение для назревшего поиска.

Внимательный читатель мог заметить, что в представленном выше резюме для ранее написанных эссе о смысле жизни есть место целой сети связей, формируемых триадой бытие, время, личность. Пожалуй, слово “связи” является и несколько ограниченным, ассоциируясь с набором определенных линий, каждая из которых воплощает конкретную связь, протянутых между понятиями. “Отношения” со свойственным им объемом, потенциалом многоступенчатости и многогранности, вернее отражают общую картину, где бытие, время и личность стремятся потеряться друг за другом, перенимая часть свойств и периодически репрезентируя друг друга. При всех очевидных различиях в содержании слов, я готов говорить не только о близости, но о совпадении данных понятий, открывающемся в определенных измерениях их рассмотрения. Один из акцентов, обеспечивающих метаморфозы такого рода, – это процессуальность или темпоральность, та черта, что позволяет использовать ряд синонимов: длящийся, продолжающийся, существующий, etc. 

Нетрудно приписать перечисленные эпитеты времени и бытию, будто слова придуманы для их описания. Остается третье понятие. Длится или существует и личность. К явлениям, форсирующим ощущение времени, можно отнести культурное потребление. Но с ним все не так просто. Культурное потребление – это просмотр видеороликов, картинок, чтение статей и заметок, весь спектр встреч с культурными кодами и контентом. В условиях современности – элемент нашей повседневности, помогающий переключать измерения смыслов, где мы обитаем. Прежде всего, с публичного вроде работы на приватное, в котором мы преимущественно удерживаем позицию невидимого наблюдателя за контентом. 

Интенсивность переживаний, эскалируемая нашей привычкой поглощать культуру, имеет массу отражений, хотя основная доля тяжести приходится именно на потоки информации, делая скорость ключевой категорией современности. Наше отношение со временем, чье течение умножается модификаторами, совмещается с переходом или выпадением в другие “измерения” или “реальности”. 

Жизнь дробится на регионы смежных смыслов. В зазорах на ее ландшафтах образуются лакуны, воплощающие моменты наиболее интенсивного погружения. Таким образом, форсирование течения времени создает изолированный процесс, побуждающий поддерживать и стимулировать его длительность беспрестанно действенным катализатором. Обратный эффект такой стратегии существования – герметизация момента, создание лакуны, эпизода интенсивного переживания и потребления. Эссенциального “Сейчас”, выпадающего из истории. В нем время еще и замедляется. Парадоксальность сочетания стремления к наивысшей скорости с замедлением – следствие тяги к безграничной скорости, превращающейся в вечность или отсутствие движения. Во-первых, наивысшая скорость предполагает одновременное присутствие везде. Во-вторых, мы можем вспомнить и ситуацию из жизни, когда вращающееся колесо или лопасти вертолета по достижении определенной скорости начинали казаться неподвижными. Предмет искажается, но возникает иллюзия его неподвижности, обеспеченная нашими зрительными способностями. Достижение абсолютной скорости создаст присутствие одновременно во всех точках охватываемого движением пространства. 

Нечто схожее происходит и с указанным “Сейчас”, например, когда фильм, обладающий хронометражем, захватывает все наше существо действом, побуждая не к сосредоточенному зрительному контакту, но погружая в происходящее, при этом сохраняя для нас позицию наблюдателя за открывшимся вымышленным миром. Мы “выпадаем из реальности”, подобно моментам, когда “витаем в облаках”, концентрируясь на мыслях. Выпадение предваряет погружение, то есть мы впадаем в реальность, к примеру, художественного вымысла. Ход единого времени, скрещенного в нашем внутреннем чувстве, нарушается, смещаясь с повседневности, сочетающей множество привычных и укладывающихся в стандартный опыт событий, на опыт новой, ощутимо отличной реальности. 

Всем людям знакомы интенсивность и слабость переживаний. Ускоряющееся, нарастающее в нас чувство ведет к экстремуму, вводя в мгновение. Миг – квинтэссенция переживания, меняющего течение времени, по крайней мере в качестве нашего внутреннего чувства. Но темпы распространения и обновления культуры нарастают, многих настигает боязнь пропустить интересное, значимое. Между тем, интенсивность открывается не только через высокий темп прибывающей информации или поглощаемых культурных кодов. Интенсивность достигается и путём углубление, неспешного созерцания. Для современного человека, на мой взгляд, очень важно умение замедляться. Не обязательно путем фильтрования потоков информации, прежде всего, через самодисциплину, играющую роль фактора, меняющего взгляд, что учится быть пристальным и проницательным. Для этого необходимы внутренние силы, ресурсы, противостоящие соблазну скользить поверх продолжающегося мира.

Недавно я писал о японской культуре в контексте мини-сериала “Сёгун”. В ту же пору меня тронула кинокартина “Идеальные дни”, снятая в антураже японского мироздания Вимом Вендерсом, режиссёром “Неба над Берлином”. 

Все трудоемкие занятия, вынуждающие мириться с пределами покорённой нами скорости, принадлежат кругу медленных практик. Например, чтение. Мы часто пренебрегаем ими, организуя явный дисбаланс в предпочитаемых в практиках с креном в сторону быстрого. Хотя и массовая культура не пренебрегает воспевать чтение. Ещё чтение существует в многопользовательской онлайн игре “World of tanks”, где имеется свыше 80 описаний различной техники, с которыми Вы можете ознакомиться, подробно почитав и разобравшись в тонкостях пробития. И если чтение мы можем отодвинуть, вынеся за черту регулярных занятий, то есть одно, чья природа варьируется в духе интенсивности. Это созерцание. 

Ему также достаются дифирамбы со стороны массовой культуры. Оды моментам, удовольствию от мелочей жизни, похвала воспоминаниям, плодам наших зрительных усилий и работы фотоаппарата. Не спешить от этого не становится легче. Так культура, осевшая покрывалом поверх жизни, продолжает нестись подле наших ног и перед нашим взором, мелькая в перламутре мгновений, озаренных вспышками или светом солнца. 

Фильм “Идеальные дни” о мастерстве покоя. О созерцании, которое выросло в человеке и взошло на почве мироощущения, многим обязанного японской культуре и жизненным коллизиям, о которых нам остается только догадываться. Раз последнее укрывает занавес сцены в вымышленном мире, остается подумать о первом. 

На протяжении фильма мы становимся свидетелями массы мелочей. В нём почти отсутствуют диалоги, главный герой неразговорчив, хотя и полон эмпатии. Его контакт с окружающими часто ограничен жестами или мимикой. Для Японии молчание не является штрихом к драматургии внутреннего мира. Оно связано с кокоро, понятием, охватывающим диапазон значений от сердца до искренних чувств, – пульсирующих внутри смыслов, что не поддаются полному оформлению в речи. Слова способны служить обману, полнота внутренних переживаний в самом честном обличии не поддается выражению, от чего молчание, совпадающее с движениями тела, исполненного чувств, выдает сущность кокоро человека. 

Пожалуй, за искренностью кокоро Хираямы – так зовут главного героя – мы и наблюдаем в одном из измерений фильма. Контраст с ним создает временный напарник по работе – Такаси. Наше внимание моментально приковывает его живость, поведение, родственное суете, откровенно противостоящее размеренности действий Хираямы. Такаси активно общается, впрочем, едва встречая вербальную реакцию. Такаси активно слушает и измеряет мир по десятибалльной шкале. Необычная черта его личности – уши, достоинства которых отмечает один из его друзей. Хотя едва ли он прислушивается к миру этими ушами. Скорее они – отражение заветной цели, искомого, что достаточно для его существования, ведомого желания быть услышанным.

Хираяма же прислушивается и присматривается к миру. Это отмечает Ая, вскружившая Такаси голову. Её присутствие в фильме мимолетно, хотя именно она растворяет анфиладу дверей в душе Хираямы, по воле случая поняв умонастроение старика и его молчание.

Каким еще мы видим молчание главного героя? Он бережно обращается с природой, именуя дерево другом и явно располагая пристрастием к момидзигари, любованию осенней сменой окраски листьями. В его доме тоже есть сад из саженцев, бережно подобранных с земли, вероятно, для сохранения облика парка, где всему отведено место и дереву-солитёру предначертано расти в уединении. 

Способность любоваться мелочами созвучна поэтичному усилию услышать рост камня, заприметить и открыть глубину – с ней и интенсивность – происходящего вокруг: всех маркеров изменений в мире, что существует преимущественно неспешно и в мириадах деталей. Мир представляет собой не только сменяющуюся час от часу погоду, движение солнца или молниеносные катаклизмы. Он – это и бесчисленные песчинки, и растущие цветы с деревьями, и стачиваемые ветрами скалы. Таким образом, перед Хираямой возникают две темпоральности: скоротечная, пронизывающая спешащий город и его работу, и медленная, концентрирующаяся в деталях, что требуют времени, чтобы быть самими собой. 

Умение Хираямы любить мир и жизнь умещается и в прямом взаимодействии. Нам привычно знать о собеседнике хотя бы что-то, определяющее положение в мире в зависимости от запросов нашего общения: имя, профессию, семейное положение, политические взгляды, etc. В интернете можно встретить снимки, разлетающиеся как диковинка, где изображены надписи на стенах или фасадах зданий, перерастающие в переписку. И все же, косвенно и гипотетических, участников переписки что-то сближает, разматывая клубок социальных связей до относительно небольшого узла. Им может быть обитание в одной доме, районе, принадлежность одному возрасту или социальному слою. Случай Хираямы несколько иной. Он символизирует апофеоз неторопливости, где нет нужды для терпения или ожидания в силу доверия предопределённым параметрам: это просто произойдёт здесь и после его движения карандашом. Я говорю об игре в крестики-нолики, невероятно быстротечной забаве, обычно сводимой к 5-6 штрихам ручкой, но в кинокартине протянутой сквозь значительную часть фильма. Нам неизвестно, с кем играет Хираяма. Уверен, ему тоже. Но это не помеха для уже сбывшегося события, на которое, предположительно, Хираяма легко откликнулся, дополнив свои дни еще одной мелочью, где пульсирует жизнь. 

Казалось бы, детская забава – крупица, теряющая во взрослой повседневности. В декорациях фильма она становится событием. Равнозначна и судьба сцены, где Хираяма играет с мужчиной в охоту на тени, невинно дурачась. Мы невольно припишем к событиям и множество других невзрачных происшествий, наверняка не чуждых нашему опыту, но теряющихся в калейдоскопе мгновений. Распорядок дня Хираямы почти неизменен, мы видим его как будние дни, так и выходные. Он читает перед сном, преодолевая страницу за страницей, что собираются в длинные ряды книг на полках его комнаты. В пути на работу он слушает музыку, будто давая словам застывать на губах, не опадая звуком подпевающего голоса. Он посещает баню, одну и ту же забегаловку в переходе. А в выходные дни ходит в маленький ресторан, где хорошо знаком владелице и посетителям. Ему известен мир, где он обитает, и он известен миру. Мир невелик, под стать маленькой машинке, где едва помещаются три человека. Некоторые участки мира оказываются неприкосновенными, вроде многократно попадающей в поле зрения башни, что приковывает взор, ни разу не приводя к приближению к ней. 

То, что мы назвали бы всепоглощающей рутиной, не мешает ему любить фотографию. Часть снимков он взыскательно отбрасывает, разрывая, а часть бережно складирует в коробки, подписывая дату съемки. 

Здесь таится сердце фильма. Тщательно исследованная вселенная, что не должна особенно меняться, неизменно преподносит Хираяме поводы для съемки, захвата момента, извлекаемого из вереницы кадров, открывающейся реальности. Перед ним взаправду распростерта действительность, обнажена и уязвима в хрупкости, подобно хрупким сновидениям. 

Первую ночь, что встречает Хираяма, наблюдает и зритель, подглядывающий за снящимся фрагментом прожитого дня. Подобные сцены происходят еще несколько раз с наступлением ночи, переносящей нас в тело Хираямы днём. Такое путешествие доступно также в сценах, где показывают фотографии. В них отражено искусство комореби, принадлежащее мастерству созерцания и мастерству бытия быть бытием. Комореби – это свет солнечных лучей, играющих среди листвы деревьев. Явление абсолютно заурядное, но необычностью его наделяют человеческие ум и сердце, способные заприметить и раскрыть мастерство созерцания. Посылка для мастерства – готовность резонировать с эпизодом из истории мира, обнаружив и выделив его из монолитности случайностей.

В Японии относительно недавно возникло интеллектуальное движение, посвященное изучению Японии, её национальной культуры. Нихондзинрон или теории о японцах наследует кокугаку, явлению более отдаленному и воплощенному в культурном движении, противостоявшем влиянию Китайской культуры и занятом осмыслением особенностей Японии. Суть культурной рефлексии проста – всматривание в самих себя, желание разглядеть детали и устроенные между ними связи. В них отсыкать и мир, потому что без мира нет человека. 

Я полагаю, что Хираяма тоже всматривается в себя, но уже таким, каким он запечатлел свои дни. Мир – бессмыслица, пусть полная прибывающих и уносящихся прочь событий. Он всегда открыт, одновременно существуя закрыто для не замечающего взора. Самые совершенные глаза могут быть незрячими, лишённые сил принимать полноту космоса.

Не зря в сцене с поющей владелицей ресторана Хираяму назвали интеллектуалом. Его интеллектуальность не в пышных или проницательных высказываниях. Она в восприимчивости его утонченных ума и сердца. Даже маленький мир, полный исхоженных троп, может вмещать большую душу, носимую в личности, что заботится о себе и об окружающем мире, научившись любить себя и его, решившись видеть себя и его. 

Похожее