Мне нравится Япония. История становления государства Ямато, противостояние Тайра и Минамото даже на страницах “Чапаева и пустоты”, многократно исхоженные сюжеты о становлении сёгуната Токугавы и о реставрации Мэйдзи. Немало симпатий я отдал и периоду Гэндай, то есть временам после Второй мировой, наблюдая за Японией через рассказы их кинематографа.
На днях я посмотрел вышедшие серии “Сёгуна”, новой крупной экранизации одноименного романа Джеймса Клавелла. Мой взгляд зацепил комментарий случайного зрителя, где было выражено удивление увиденным. Прежде всего, поведением японцев, готовых оборвать жизнь, людей, сдерживающих эмоции или наоборот проявляющих импульсивность в тривиальных, на наш взгляд, ситуациях.
Я бы резюмировал прочитанное сообщение словами: «Зачем они так поступают?». Задавшись вопросом, я задумался, так ли нам непонятна развернутая в сериале история и как преодолеть сформулированную неясность.
Японию называют “загадочной”. Эпитет из числа первых ассоциаций, приходящих на ум. Следом приходят слова “закрытая” и “необычная”, по-моему, органично укладывающиеся в наши представления о загадочном: герметичное, скрытое, вызывающее удивление и контрастирующее с привычным. С образом загадки возникает настроенность или предрасположенность ко встрече с головоломкой, требующей задействовать смекалку, пересобрать мыслительный аппарат, занять новую перспективу.
На мой взгляд, японская культура и цивилизация при всей загадочности располагают заметными точками соприкосновения с западным миром. Нам по силам подобрать эквиваленты иноземным словам, с разной степенью успеха истолковать непереводимости, составить компендиум культуры. Мы поражаемся различиям цивилизаций, вынося расхождения в самодостаточную рубрику, создающую поле уникальных смыслов, и вместе с тем легко находим общие сюжеты в фольклоре, синонимичные или идентичные ценности, говоря о них словно за скобками первого открытия. Сама способность приблизиться к неизвестному, сделав его заметным, делает возможным понимание непонимания. Почти по аналогии с восприятием вещи-самой-по-себе, чей абрис мы различаем.
Наше интуитивное неприятие способно перерасти в довольно четкую артикуляцию непринимаемого и непонятного. В фиксацию проявлений той самой загадочности. То есть нам скорее всего удастся наметить контуры причинно-следственных связей, маркировав удивившее и обстоятельства события. Корень проблемы, как я считаю, остается в нежелании разделить мироощущение и установки, встать на чужое место, что не является помехой для реконструкции другой мировоззренческой системы.
Я полагаю, понимание непонимания или внутреннее сопротивление хорошо известны нам в отношении к собственной западной цивилизации. Религиозные стандарты, элемент основания нашей культурной реальности, редко кем воспроизводятся в полном объеме, воплощая очень взыскательные ограничительные меры и требования, особенно для современного городского жителя. Стандарты, к примеру, задаваемые “Новым Заветом”, в целом едва воплотимы. Они призывают равняться на жизненный путь идеального христианина – Христа, фигуры недосягаемых добродетелей в соответствии с христианской системой ценностей. Даже апостолы и мученики – более приближенные к мирской жизни и имевшие сокрушенные ими недостатки – знаменуют собой невероятный уровень усилий и работы над собой.
При чем пройденный ими путь указывает не на алгоритм действий, что можно слепо воспроизвести, а содержит материал для глубокой рецепции, интеграции в биографию, для понимания и инкрустации в личность. Когда-то трудность в исполнении заветов вылилась в распространение аскетических практик, буквально помогающих ограничить себя настолько, чтобы максимально исключить риски отклонения от предъявленных требований, потому как существовать в обычной мирской жизни и соблюдать их невероятно сложно. А по прошествии веков мы обзавелись уймой новых христианских течений, часть из которых провела адаптацию стандартов под реалии земной жизни, сделав их более доступными для обывателя.
Вы можете отметить частоту употребления слова жизнь, еще – имплицитно усмотреть лейтмотив свободы, хотя бы в контексте используемых понятий “требования” и “ограничения”. В срезе свободы, жизни и смерти – трёх фундаментальных величин – открывается и озадаченность японским мироощущением.
Наиболее ярко феномен чужой культуры проступает в фундаментальных измерениях: в отношении к существованию и к ценностям в целом. Потому я решил взглянуть на одно из радикальных сочетаний взятой триады понятий – на сэппуку или харакири. На жизнь, отдаваемую в объятия смерти по собственной воле.
Важно понимать, что практика ритуального самоубийства стала формироваться постепенно с XII века и была сопряжена с формированием самурайских добродетелей. Знаменитые “кодексы” и учения вроде “хагакурэ”, “книги пяти колец” и “бусидо” появились позже, как следствие увеличения численности самураев, что позволило возрасти шансу встречи светлых умов с этой стезёй мышления, и как следствие рефлексии, требующей опыта служения, участия в войнах и мирного времени для раздумий. Таким образом, в появлении “философии” самураев сыграли роль объединение Японии, рост самурайского сословия во всех отношениях, наступление продолжительных мирных времён с экономическим и культурным подъемом.
Однако идеи, приращенные к действию, были уже при первом задокументированном сэппуку, дав поступку содержание. Пожалуй, закономерный вопрос “как самоубийство может стать ритуалом и даже ценностью?” косвенно отвечает на самого себя: нужны те самые ценности, которые обеспечат контекст.
Во-первых, в полном смысле слова сэппуку – мужской поступок, по японским меркам. В более общем виде – как самоубийство – он существовал и у женщин. Напомню, что они могли быть онна-бугэйся, то есть представительницами самурайского сословия.
Во-вторых, готовность прервать жизнь произрастает из отношения к жизни и положению в ней. Сюда вплетаются не только социальные добродетели, но и эстетические. Жизнь подтверждается смертью, ведь смерть – естественный финал каждой жизни. Жизнь быстротечна и собирается из мгновений, к одному из них относится и смерть. Миг смерти – момент преодоления границы, его предваряет особая кондиция ума и духа, способная отыскать художественное выражение от картины до легенды или стихотворения. При этом взор ума принадлежит самому самураю, а не потомкам, документирующим событие.
По моему мнению, нужно подчеркнуть, что жизнь здесь выступает не как нечто, что мы проживаем, а как то, чем мы распоряжаемся. Жизнь действительно принадлежит человеку, но социальные хитросплетения таковы, что человек так или иначе вверяет ее определенным ценностям, валидируя свою приверженность и причастность коллективным принципам.
С одной стороны, жизнь самурая связана с сутью слова “самурай” – со служением, не ограниченным ратным долгом. Самурай участвовал и в иных сферах жизни: от интеллектуальной до бытовой. Служба – это обязанности, ещё – вызов, долгий процесс с уймой ситуаций, где предстоит совершать выбор и принимать решения.
С другой стороны, жизнь самурая связана с гири и гиму, двумя формами долга.
С одним долгом, что допускает эквивалентную уплату и является в первую очередь моральным, следующим из приобретенного биографией наполнения: семейного положения, занимаемого поста, отношений с друзьями и врагами. С гири. Это позволяет найти гири множество материальных воплощений. От самопожертвования до подаренной шоколадки. Гири всегда выше чувств человека, ниндзё, вынуждая стоически переносить тяжесть лишений, становящихся болезненной уплатой долга. Гири часто оказывается поступком вопреки прагматичности или эмоциям, вопреки другой воле и своей. Словно любое наше желание – это изменение мира, который будет противиться, ведь он уже есть как-то, от чего нам всегда предстоит принять вину за любой поступок – у него найдутся те, кто не хотел произошедшего.
И долгом или обязательством, связанным с жизнью, какой она наступает для человека: в ее связи с родом, страной, положением в мире. С гиму. С самым близким и изначальным кругом взаимоотношений. Гиму нельзя выплатить или исполнить. В то же время он нависает над человеком не в качестве тяготы, сколько в статусе предзаданного параметра, свойства эссенциального характера. К примеру, в современном языке “гиму” может описывать врачебный долг, обязующий врача помочь больному. Здесь “гиму” относится ко врачам вообще, это сущностная характеристика жизни в положении врача, определяющая отношение к другим людям и себе.
Жизнь, таким образом, включает природу самого общего толка (она конечна, мимолетна) и конкретную, сводимую к индивидуальной биографии, имеющей точку отсчёта. Представление о мимолетности, хрупкости жизни отражено в массе концептов вроде ваби-саби, моно но аварэ, югэн, комореби и так далее. Жизнь легка, уязвима. Японское мироощущение резонирует с художественными и духовными поисками, направляющими наш взгляд на шум капель, ударяющихся о листья, на звук растущего камня, на зависание сокола перед пикированием, на полёт бабочки, на игру теней – на явления малозаметные, познаваемые в очертаниях, чего достаточно и что соответствует природе жизни, походящей на теряющееся в холоде теплое дыхание. Вместе с тем, жизнь – это сам человек и то, что у него есть, делая его человеком, живым существом, присутствующим в мире и способным “быть как-либо”.
Теперь предлагаю посмотреть на 2 видео.
https://youtu.be/rpSTDRbxvc8?si=zfInzS8Iajc-V8kH
https://youtu.be/hZpprhjYOuU?si=hba8ifHi_ky3Pgp8
Представленные акты сэппуку и самоубийства различны в исполнении и во многом в наполнении, но имеют и значимые сходства.
В первом видео, демонстрирующем сцену из первой экранизации “Сёгуна”, присутствуют стихи и масштабная ритуализация действа. Предсмертные хокку известны как дзисей, прощальные стихи. Они ярко свидетельствуют о многогранной природе самурая, принадлежащего сословию и культуре, а не ремеслу. На мой взгляд, в них самурай может подчеркнуть свою принадлежность высокой культуре, заодно задав высоту идее служения и попытавшись покорить высоту в последнем действии. Стихи кратки, они пытаются поймать дымку – призрачный образ, долю секунды, превращающуюся в вечность – выражение эссенции мгновения и одной из граней жизни. Молниеносно и сэппуку, над которым вместо крика нависает последнее смелое высказывание самурая. Сэппуку также ловит миг – последний миг существования, выпуская дух самурая, фиксируя неуловимую черту, преодолеваемую в трансгрессии. Ритуализация в данном случае служит как публичной фиксацией мгновения по конвенциональным нормам, так и включением себя в завершенном состоянии в плеяду самураев, чей гири выплачен и чье имя чисто по меркам кодекса.
Теперь о том, что есть в обоих видео. О распоряжении жизнью. Порой мы слышим и произносим сами: другого пути не было. В добавок, на случай специфических событий мы имеем целые ассамблеи практик, пытающихся исправить прошлое, ведя нас не к реакции на последствия, но к “магическому” воздействию на прошлое. Можно задуматься, правда ли это? Нет ли в наших словах имплицитно установки, элиминирующей исполнимые сценарии поведения? По идее, японский самурай ответит, что Вы отбрасываете сэппуку. Разумеется, если Вы благородны, хотя бы благодаря воинским заслугам.
Человек уходит так, как он есть и никак иначе. Он выходит из навязанного или неудобного положения, маячащего на горизонте, сохранив себя в неизменности, сделав невозможным не гипотетическое хорошее или полезное, но дурное и бесчестное, грозящее здесь и сейчас. Сэппуку создает прошлое из настоящего, делая его неподвластным кому-либо из-за отсутствия человека в дальнейшем. Любой может схитрить, предать, извлечь выгоду и “переиграть” расклад в свою пользу. Исчезнув совсем, никто не сможет предпринять действия себе во благо, что закрывает и дороги, проложенные ранее начатыми интригами из личных соображений.
Полагаю, кто-то может возразить, сказав, что господин или семья – подходящие кандидаты на роль бенефициаров харакири. Однако здесь мы увеличиваем масштаб, дистанцируясь от имени и конкретного человека как распорядителя судьбой до человека как части сообщества, где центром тяжести – в вопрос “кто задаёт курс поведения?” – становится лидер сообщества, распоряжающийся представленной возможностью под свою ответственность.
Второе видео демонстрирует именно два измерения: индивидуальную жизнь и жизнь, включенную в жизнь сообщества. Человек сконцентрировал жизнь в единичном тезисе преданности, подкрепив его своей жизнью как цельной и завершенной монетой, а заодно придав ценность образу другого человека, лидера своей банды. То есть положил на часу весов свою жизнь не в подвешенном состоянии, а в завершенном. Тем самым, придав величайшую ценность произнесенному, от которого не выйдет отказаться, – полную и незыблемую. Явив нерушимую решимость быть так, как он определил.