Дневник бессмертного

Автор: Олег А.

Вступление

(Молнии. Дионис является в изумрудной красоте)
Дионис. Образумься, Ариадна!
Малы уши твои, мои уши твои:
умное слово вмести!
Если не ненавидишь себя, как любить?
Я твой лабиринт…

В человеке таится истинный путь. С него начинается и в нем завершается восхождение. Муза – будь она живым человеком или вечно цветущим даром предков – вдохновляет, приобщая к возвышенному способного созерцать.

Она преображается в присутствии творца, готового закрыть глаза и сделать шаг навстречу Неизвестному, отсекая невольную дрожь и сомнения. Она становится шатким мостиком среди тумана, ведущего от созидающего к безграничному… запредельному. Быть enigma – ее сущее, разрушить готового и стремящего постичь, изменив себя и его, вынеся за рамки прежнего. Красота, не знающая тленного и непокорного.

Это сражение с самим собой, где сразить предстоит мастера, возводящего декорации из иллюзий для мира, явленного в настоящем, предстоящего в будущем и ставшего в прошлом.


Когда-то в руинах прежде обширного виноградника близ Флоренции любопытные странники встретили дневник. Он лежал подле расколовшейся плиты, вероятно, в своей юности поддерживавшей своды домика, где в знойные часы коротал время работник винодельни, наблюдая за цветущими лозами. Прошли годы, обрушившееся творение ремесленника уступило природе, пустившей свои ветви вокруг камней. Кажется, принято говорить, что место пришло в запустение, но, как по мне, это способен заявить только одинокий завоеватель, встретивший крах своего царства, державшего в узде живущее чтобы расти и распускаться.

Страницы бумажной исповедальни испытали прикосновение времен года и длинных лап винограда, протянутых среди страниц. Сам мир затеял разобраться в том, что таилось на тех листах? До нас же дошли скудные заметки на первых страницах, берущие начало со слов «цветок Тосканы» и числа 1448. Прочие же предложения и даже буквы едва угадывались, навсегда оставшись при авторе и эгоистичном читателе – мире, лишившем других причудливого знакомства. Однако, такова участь вступления. Минуя первую треть дневника, мы встретим истории, занявшие место нескольких строчек и написанные на немецком, итальянском, латинском языках. В них необычный хозяин дневника повествует о войнах, о закатах династий и противостоянии империй, о пылающих городах-на-мосту и пылающих глазах, осветивших путь к открытиям и свершениям. Прежняя сумятица, проходящая через стянутые тугим узлом веков и ветхих воспоминаний предложения и мысли, сменялась многообразием и изящностью языка, привносившего порядок и гармоничную красоту в жившее на бумаге. Правда ли все изложенное? – останется загадкой. Да и важно ли то, чем оно окажется: мифом или историей одного человека?

В самом же конце автор, чье имя, аккуратно выведенное на манер простейшего экслибриса, сохранилось в одной уцелевшей букве F, называет себя безымянным. Следы от чернил на фоне предшествующих записей выглядят весьма юными, пожалуй, свежими?.

Пусть явится нам тонкая нить, удерживаемая в ладонях перешагнувшего время, которую возьмем и мы, стремящиеся пройти лабиринт.

я, Безымянный,
в благоговении склоняюсь перед истиной,
по праву рода мне недоступной,
чистой мистикой,
но клеймом обжигающим гонящей с уст
Обещания вслед за ней за горизонт
безызвестный. к Неизвестному.
светом глаз своих любознательных
я холод вселенной освещу, освятив
прежде душу, на жажде распятую.
и в сладострастии первобытном
окунусь в правду. теплую, нежную,
для меня выросшую в садах дивных
за царствие поколений, покоривших
просторы звезд витийствующих,
невинных.
И даря прикосновение губ,
даже воздух наивно содрогающих,
Я прошу помнить, перед возвышенным застыв панически,
что я не услышу –
я почувствую,
каждую твою мысль.


Исповедь двух неизвестных

Тогда подходил к концу теплый, спокойный вечер. Один из тех, когда хочется поудобнее разместиться не на кровати дома, а на лавочке возле цветущего апельсинового дерева, наблюдая за мечущимися облаками и скользящими по земле листьями.

Да, он выглядел именно таким.

В тот день в старой части Ретимно в какой-то из многочисленных таверн, ждущих своих блуждающих гостей, неуемной звездой горел свет, пробивающий темноту прибрежного городка. Ее окна могли похвастаться видом на бесконечные просторы Средиземного моря, теряющегося далеко за едва разделяющей небосвод и воду линией горизонта. Свет нависшей луны бриллиантами осыпал переваливающиеся волны, расписывая ночь сверкающими огнями. И мрак, обыкновенно скрывающий под своим покровом все вокруг, казался чем-то противоестественным, ложью, обличенной этим местом.

Может, терялся в прошлом один из мириадов дней, известных давно состарившемуся городу, но он случился по-своему особенным.

Через окно таверны с одной стороны доносился шум тающих на берегу волн. С другой же раздавался стук бокалов о деревянные столы, вобравших в себя случайно пролитые напитки, и аромат блюд, напоминавших о высоких холмах и пасущихся там стадах.

Отдельно за столиком сидел человек. Его лицо было загорелым, немного обветренным. На щеках слегка проглядывалась щетина, теряющаяся на темной коже, лицо обладало  ровными чертами, имеющими пару следов от давних ран. Догадки о его возрасте легко упирались в те годы, что мы обыкновенно относим к юности, но глаза сразу говорили, что всем предположениям суждено разбиться, как бьются падающие на землю слезы. Обыкновенное представится в действительности только наивным убеждением, предваряющим затерянную в глубине метафизику обрывков его не вечной жизни.

Он медленно пил красное вино, плескавшееся в бокале, изредка притрагиваясь к кружке, где плескалось что-то покрепче. При этом взгляд приобретал долю напряженности в своем выражении, но все так же принадлежал дверям таверны, изредка пробегая по новым посетителям.

На одном из них он задержался на несколько мгновений, которым можно не придавать значения, не промелькни тогда в глазах искра безымянного интереса, тут же затерявшаяся за холодным безразличием.

Вошедший гость нес на себе печать лет. С виду – мужчина лет сорока-сорока пяти. Приблизившись к одному из столиков, он разместился спиной к наблюдавшему за входом юноше и положил руки на поверхность из потемневшего от времени дерева. Кожа на них была грубой и хорошо знакомой с ветром. Могло показаться, что вместе с собой он принес и скрип корабельного трюма, и грохот бьющихся о корпус судна волн, и крик матросов, превозмогающих буйство природы.

Впрочем, таких, как он в Ретимно хватало.

Вскоре юноша покинул таверну и, выйдя, присел на краю набережной, свесив ноги над водой. Вышедший оттуда же мужчина немного задержался у входа, докуривая сигарету, а после плюнул в сторону и сел рядом.

Дверь таверны закрылась и свет приглушенно удалился, уступив место бессмертному союзу ночи и луны.

– чего смотришь, друг?
– просто, теряюсь в своих мыслях. – бросил юноша, швырнув в воду попавшийся под руку камень. Гладь в ответ сверкнула, распавшись на брызги, освященные светом далекой Селены.
– давно не видел таких ночей. Обычно я встречаю вечера на палубе и там же их провожаю, но суша и этот городок всегда тянут назад.
– любви с первого взгляда к морю у вас нет? – ухмыльнувшись, поинтересовался парень.
– есть, конечно, есть! Но, может, я так и не нашел своего моря и корабля? – мужчина на секунду замолчал, доставая из внутреннего кармана еще одну сигарету. – у тебя не найдется огня?
– не курю.
– проклятие. – пробормотал он, оставив незажженную сигарету во рту, после чего продолжил, – столько лет живу, и все еще ищу что-то то самое. В последний шторм мне привиделось, будто большая часть жизни – моя глупая, неблагодарная к окружающим ошибкой. И я с улыбкой вспоминал Ретимно.
– возвращаться к теплым воспоминаниям – иногда единственное, что нам остается. Рад, что вы сейчас здесь. – произнес парень, не отводя взгляда от переливающейся акварели бесконечного. Прокашляв, он добавил: я тоже порой мечусь в сомнениях. Самое прекрасное, что моему сознанию удалось наблюдать, запомнить в этом мире, никогда не вернется, чтобы подарить еще раз мгновения. И для чудес этого рода нет рецепта.
– когда-то я жил в Афинах, любуясь уже знакомыми вплоть до количества шагов улицами и лицами тех, с кем вырос. Изредка выбирался сюда, где жил мой дед. Мне казалось это прекрасным.
– вас не мучило однообразие?
– мучило, еще как! конечно, так и было, черт возьми. Самое незаурядное, что случалось – это туристы и американские фильмы. Хотя я тогда даже не представлял, что такое можно на что-либо променять. Что я что-нибудь еще найду, – сказал моряк и, обернувшись, бросил, – понимаешь?
– наверное. Я думаю, сошел бы с ума от стегающей меня рутины. Пусть даже с таким украшением, как сказочное наследие вашего города. И очень скоро радость предстала бы в саване священной скорби. Священной лишь из-за милой памяти. Как вы вообще совладали с этим?
– я уехал. Лишившись работы во вроде бы зрелом возрасте, я понял, что мой город только сумма того, что я подарил ему. Я говорюо всех встречах, пьянках, драках, поцелуях, прогулках до рассвета. Все это могло произойти в другом месте, которое действительно сделало бы что-то. А здесь осталась только вера, что без Афин всему не быть. Я сообразил, что мне нечего терять, все, что мог забрать, находилось при мне постоянно – воспоминания. В итоге, по стечению обстоятельств я отправился в Белфаст. Ты знаешь, где
это?
Парень молча кивнул.
– Я ожидал чего-то нового, я это искал,- с жаром продолжал моряк, – нечто яркое, от чего воздерживался или отказывался, называй, как хочешь. Прибыв туда, мне стало ясно, что это даже больше. Не какая-то новая история в списке уже случившихся, а новая жизнь, которую я начинаю не ребенком, а зрелым. Это удивительно.
– действительно. Потом вы стали моряком? – поинтересовался юноша, насвистывая одну старую мелодию.
– да. Я поработал какое-то время официантом, а затем услышал о наборе работяг на небольшое судно, идущее до Греции. Может, вспомнив о родных краях, а, может, о первом прибытии в Белфаст, я попытал удачу попасть на борт в числе команды. Мой план удался. Скажу честно, плавать оказалось тяжело. Но чаще было незабываемо. Хотя со временем я заметил, что больше всего мне нравились именно встречи с полюбившимся городом и возвращение назад в его бухту и на его брусчатку.
– подожди. –остановил рассказ парень. После чего привстал, снял куртку и, подложив под себя, сел обратно.
– немного холодно. – тихо прошептал, как будто зная, что его оправдание здесь никому не нужно.
– наверное, это и есть мое прекрасное. В том, что я так долго не видел, но к чему теперь возвращаюсь вновь и вновь.
– а мне уже почти не вернуться. Иногда мне представляется, что я сижу возле края колодца, наблюдая за своим отражением в его воде. И еще недавно видев лицо возле себя, сейчас я слышу только голос, удаляющийся от меня и, – тут он слегка прикусил губу, словно решаясь признаться себе, – со мной, пусть я и остаюсь здесь. И даже в отражении темного водоворота блики светил не расцветут нужными очертаниями.
Я не так давно у вас, но мне понравилось, что ваши буквы тоже несут смысл. Знаешь, ваша альфа – это начало. Так?
– так. – подтвердил моряк.
– изумительнее то, чему она еще дала имя. Ученые называют это постоянной тонкой структуры. Вдумайся, как звучит! – восторженно призывал слушателя юноша. – Точно вся хрупкость материи, бытия и сила, сдерживающая ее, имеют имя, уместившееся в одной совершенной букве. Там есть еще какие-то детали, – продолжал твердить юноша, легко жестикулируя одной рукой, – но больше всего меня изумляет энергия, существующая чтобы сблизить, преодолев невозможное. Провести с бесконечности до ощутимого
расстояния. Когда-то я думал, что нет силы во вселенной, способной сблизить нас с ней, но ведь есть эта альфа, это Имя.
– занятно звучит. Выходит, ты не с ней? Даже в этом райском уголке?
Парень рассмеялся.
– нет, разумеется. Ее нет рядом. Уже давно. И, как я сказал, меня тоже как нет. Я полагаю и полагал прежде, что замечательный подарок жизни, помогающий обрести цель, – это общение. Общение ради знакомства, ради мириад новых и чудесных по-своему встреч. Ведь пройдет время, сменятся и пронесутся тысячи лиц, но среди этой суматохи и толпы твой взгляд поймает одно, которое пусть еще и не связано ни с каким именем, ни с каким голосом, смехом, ни с чем, но такое родное, а вовсе не чуждое. И увлечет тебя, явив тайну, открыв настоящее проклятие и чудо света: возможность постичь, а значит и обнаружить себя рядом… Что во всей этой насмешке мироздания, имя которой – ты один и бесконечность всех остальных деталей: людей, песчинок, звезд, капель воды, есть твое.
– думаешь, она та самая?
– да, да! – воскликнул парень. – никаких сомнений. Если прежде не было никакой мысли о ней, даже отрицания ее существования, то после наступило торжество. Торжество появления. Такое чувство, что просто настал момент, просто соприкоснулись два явления мира, попав в поле зрения друг друга. Как минимум, она в мое, чего оказалось достаточно, чтобы я покорился.
– как я покорился шуму встречающего порта и глубине ночи в океане…
– видимо, да. В ней смысл. Стать лучше ради новой встречи, ради взгляда, выделиться из сонма улицы, из гвалта бегущих людей и несущихся автомобилей. Я верю, что цена справедлива. Любая цена справедлива ради такого. Только так может возродиться жизнь во мне и в мире вокруг для меня.
– я согласен.

Свет в таверне совсем погас. Моряк, продолжавший держать в губах сигарету, оторвался от брусчатки улицы. Потянулся, после чего положил сигарету на место, где еще недавно сидел, и отправился в сторону пришвартованных кораблей, начав свое путешествие чрез бесконечность.

Юноша же продолжал глядеть в даль, теряясь в этом холсте, который, точно подражая его мечтам и мыслям, переливался под напевающий пару слов женский голос. Солнце, ветер, луна – nihil. Тело, плоть, кровь – забытый всеми прах. И освободиться от этого невозможно, разве что не бессмысленно потеряться в вечности, став ее частью.

И он вспоминал, как видел ее. Он вспоминал, как слышал ее. В ней был смысл. Не в музыке стихов, но в музыке взволнованного ей воздуха.

И он продолжал сидеть так, пока не воцарилась ночь, покорив все кроме двух сверкающих глаз, шума удаляющихся шагов и голоса, поющего в меркнущем сознании.


Лучший друг спящего писателя

Der bester Freund des schlafenden Schriftsteller

– Зачем ты пришел так рано?

Рано…? Действительно, зачем я оказался здесь? Ради чего? Да еще и в такое время. Последний час я витал в облаках и размышлял, как диковинно совпадают холодный воздух, что касается моей кожи, и раскат уходящего солнца, что касается моего взгляда. Лишенный цианометра, а также прочих выдуманных пределов и порядков, запечатленных в многочисленных приспособлениях, я сам остался мерой всего, даже имприматуры неба и целого мира.

Хотя, это ложь. Последний час я наблюдал за прерванным когда-то лезвием пилы стволом, провожая постепенно уступающее в высоте дереву солнце. В размываемом голубым небом шлейфе, спавшем с отвесного небосвода, узнавалось сошествие пламенной звезды. Я казался себе неподвижным, вечным в негласном и торжественном прощании со светилом, а возвышавшийся над горизонтом пока еще спящий вяз представлялся голосом, исторгнутым самой Землей, родным мне в своем отношении со временем, и мы преобразились, – я, став маятником Фуко, а он – свечой, отмеряющей свет длиною в жизнь.

Во мне проснулось воспоминание о высказывании давно заснувшего человека, восторженно поверившего в силу языка и в загадку мира. Взойдет ли утром солнце? Это уже вопрос, даже не гипотеза, и точности нам не обрести. Да и зачем? Так запомню последнее пламя, гибель божественного, став свидетелем пароксизма, который оборвется вместе с исчезновением последнего луча, цепляющегося за власть среди заявивших о себе звездных просторов.

Я оторвал взгляд, успев проститься.

Она стояла совсем рядом: взгляд, обращенный в мою сторону, улыбка и легкий наклон головы, от чего прядь ее волос свисала, укрывая часть лица. Взгляд принадлежал только мне. В такое можно влюбиться.

– Тебе не холодно? – донесся до меня непонятным теплом голос.

Ее голос. Я поприветствовал ее, решив не признаваться и бросив что-то в ответ. Вслед за чем мы отдались движению и шагам по брусчатке.

Нас встречали века, взирающие с высоты и бережно хранимые наследниками. Возлюбленные и влюбленные, отвергнутые и страждущие, застывшие в своих венценосных мгновениях, которые сквозь время чтут нескончаемые поколения: они наблюдали за нами, жадно держа при себе истории, перешептываясь в пол голоса и бликами отраженного света выдавая свое неизменное присутствие.

– Посмотри: среди многообразия картин иногда теряются настоящие шедевры.

Римский нищий действительно выглядел неприметным, но вовсе не нищим. Подумать только, обитающий на стене и часто остающийся за пределами калейдоскопа проносящихся наблюдателей, приобщающихся к присутствию, но не к созерцанию, этот Нищий тонкой нитью вел к громадному залу, принадлежащему ученику его создателя. Однако это Врубель остался посторонним для нее мгновением, лишившись права оказаться в ларце тронувшего. Она ступала под сводами храма, выжигая невидимые следы, по которым пролегали мой путь. Если не видишь, то ощути аромат, или испытай порыв. Хотя бы творческий в пленительном намерении продлить историю.

Ведомый хороводом мыслей я шел рядом. Мы приблизились к скульптурам, незатейливым изваяниям, отлитым статуэткам и остальным играм с пространством. Холод металлов и камня хватался за чувства, способные подарить им заветное избавление, но им доставалась лишь равнодушная пустота.

Как сладко знать, что ее знакомство с Анри Якобсом только тлеет едва заметным угольком на обозримом лишь мной горизонте. Ей предстоит увидеть то, что помогает улавливать тонкости, ускользающие от глаз в изгибах бронзы или мрамора. Назвать ли это – нравится? Иной раз почтение и улыбка – черта, которую мы не позволим преступить. Но любить.. Истинные творения безмолвны, лишены дыхания, но не пульса и жизни. Мертвые, они покоряют нас и мы принадлежим им, любим их. Такое отрадно созерцать, как и момент открытия, встречи двух завороженных глаз, не сводимых с застывшего порыва художника или уже безымянного скульптора.

– Мне нравятся тени, изящная игра со светом. – с улыбкой призналась она, даря весь свой взгляд картине и позволяя мне почувствовать их незримый, таинственный диалог. И я с широко закрытыми глазами внимал им.

Только в тени может виться самый редкий и соблазнительный свет. Поэтому в сумерках мерцают наши зрачки потусторонними призраками, а в темных уголках вселенной сияют звезды, манящие к себе. Приглашающие вырваться из мрака. Кажется, так сияли ее глаза. Может, тот немец так и не научил о цветах? Хорошо, что я избавлен от расчленяющего реальность цианометра. Ratio – молвили они. Nos – радостно плакал я.

Мы присели в зале, воспевавшем историю людского сопротивления жизни. Рядом с нашим пристанищем навсегда застыл апофеоз войны, пожелтевший от времени и исчерпанного, иссохшего существования его героев, а впереди, прямо перед лицом, застыла панихида по побежденным. Я задумался. Возможно, когда многоликий Побежденный писал о битвах с чудовищами, в которых даже Зигфрид рискует стать одним из них, то он представлял и встречу со Смертью, с Бездной. Не всем нам достается изящность конца, наступившего вместе с россыпью роз Гелиогабала.

На этих словах мой сомнамбулический монолог оборвался.

Здесь, на расстоянии нескольких сантиметров, звучала жизнь. Ее голос, дирижирующий маленькой вселенной. Картины, нависшие величественной и почтенной волей творцов своего мира, обратились в прах, уступив дорогу новой воле. И я как Колчак начал свой долгий путь к Северу, распустившемуся сиянием орбит ее глаз. Попытавшись признаться то ли себе, то ли ей, то ли потревоженному мной воздуху в переживании явления, я мысленно поприветствовал их, не смея думать о прощании. За такое можно умереть. И даже если мое тело – мой храм, то я волен стать Геростратом, отдавшимся хибрису и посягнувшим на бесконечность…

– Нет-нет! Там точно Исповедь одного Неизвестного. Моряк, юноша. Несколько пошло. Задумайся, и ты наверняка сообразишь в чем дело. – размеренно произнесла она. Тонко, с тактом, скорее всего забавляясь в душе, а мне оставив право на репризу ее чувств уже под аккомпанемент собственных откровений. Было забавно услышать замечание, оно горячило, обжигало, оно было настолько для меня, насколько же и только от нее. Таким чужим, но ее, что я подарил им мое accolade. В самом деле, испытания, исполненные переживаний, воспитывают силу. Но какой природы?

Я попытался возразить, скорее ради новых слов, резонирующих в моей душе, чем с желанием воспротивиться. Это такая азартная игра – быть айсбергом, тая в себе продолжение. И улавливать продолжение в речах и жестах, в блеске губ, глаз, в прикосновении руки. Первый шаг на распутье из упреков, замечаний, вероломных изречений следует за посвящением, а исповедь требует драгоценного и недоступного initiatio, от которого нет свободы. Недоступное на то и недоступно, что умещается в скромном «вдруг», простирающемся за гранью понимания и необходимым образом пропитывающего собой существование. Посвящение именно освящает, отдавая себя и наделяя собой, так вечное продолжается в конечном. Самый значимый акт каждой саги. Я прошептал про себя: – Такое предстоит полюбить.

Уверен, она услышала, поймав «вдруг».

Она поднялась с дивана. Линии платья перелились разбуженной движением гладью странного моря. Рука же протянулась ко мне. Будто сидящий под Унтерcбергом, я различил тот самый незнакомый призыв проститься с сотнями лет сна. Отозвавшись на него, встал и я.

Вместе с мыслями о море мы оказались подле деяний маринистов. И Избранные Краски рассказывали о мощи стихии и тайнах морей, пробуждая предчувствие Возвышенного, творя свое колдовство в пантеоне наших странствий. В безмятежности она внимательно рассматривала произведения, исполненные на двух лежавших холстах, покорившись искусной тайнописи. Я верил, что она алкала схватить намерение, интенцию художника, а не наивно довольствовалась сочетанием цветов на полотне. Пошло для ее природы, узаконенной и провозглашенной в моих глазах.

– Тебе нравится? Море, Селена. – Селена… Разделила прекрасное со мной, избрав имя. Конечно мне нравилось! Разве я могу быть без искусства? Без тишины и неподвижности в хаосе и сонме несущихся? Живопись всегда будет во мне вместе с Сѐра, Писсарро, Сислеем, Ренуаром, Моне и их плеядой, закрепившейся в особенностях моего зрения. Особенно с Сѐра и пуантилизмом, превратившим мое существование без очков в вечный танец кисти и ее взмахов.

Одевшись в холле, мы направились к выходу. Дети носились перед нами, становясь лонгой и бревисом нашего танца, росписью по партитуре движения.

На улице сквозь туманный мрак, точно написанный загадочными итальянцами, сияла луна, исчезающая как дым.

Наш разговор продолжался. Наверное, так хранится прошлое, не сползающее в бездну, а воспитывающее будущее. Хотя я всегда почтительнее относился к молчанию, особенно к
молчанию, разделившему аллегорию бессмертия. Поэтому меня привлекали сны, поэтому меня привлекали звезды. Молчание – признак силы, роднящий нас с мощью природы: так
гибнут звезды и галактики, так рождается новое, так альфа обретает в себе омегу, из которой возвращается обратно. Так забыв о конце повторяют старые истории, даря им себя, недоступных.

Так вернусь и я.

– Пожалуй, пойду сейчас. – сказал я, оступившись.

За мной бежала ты, изранив ноги,
О девушка, но золотом и шелком
Я облеку их, только солнце встанет.
Ту голову, что солнце на дорогах
За мною жгло, я осеню наметом.
Арабский лучший конь в злаченой сбруе
Тебе, сладчайшее дитя, послужит,
Когда помчусь на звук рогов я в поле.
И там, где чиж гнездо себе устроил,
Щебечущий в кустах бузины, будет
Тебе приют для знойных дней построен,
И в светлые, просторные покои,
О, Кетхен, я вернусь тебя приветить.

Cон закончился.? Безразличная миру выдумка тела. Истина в другом. Свершилось initiatio.

Знак – nota, звучащий даже для лишенных возможности распознать их, но не права разобраться в прелести сумятицы. И ты, и я, и даже мы – так существует сосредоточение тайны сближения. Может, ей уже известно, кто художник, сражающийся со временем?


Услышанный

Wir horten auf zusprechen

«Du gleichstdem Geist, den du begreifst»
Johann Wolfgang von Goethe: Faust: Eine Tragödie

 

Таинство творит себя, приобщая и даже присваивая еще принадлежащее освещенному ясностью миру. Отрицая судьбу, рок, каким его понимали греки, назвав Ананке, таким, какому исполненные гордости и спеси противились герои, ступая на путь хибриса и бросая вызов, прежде всего, себе, таинство утверждает существование мысли, неразрушимыми узами связанной с действительностью. Некогда знакомые грани предстают обновленными, почти первозданными, попав под власть тени и дыма. Таинство рождается в человеке, вне его оно лишь ожидающая открытия часть мира, блуждающая в тумане. Оно вступает в сонм человеческого ради возвращения.

Влюбленные в храбрость влюблены в красоту, немыслимую без пребывания в ней, невидимую, постоянно преследуемую. Формула, посвятившая нас в магию познания ближнего своего, обретает заветный смысл – в нее вдыхается жизнь, с которой уже предначертана разлука. Предсмертное хокку самурая, поверившего в грядущую гибель и принявшего ее, последние строки в дневниках бесчисленных Вертеров, отрешенность от жизни гладиатора, обращающегося к императору, судорога в руках знаменосца, не отпускающая, а стискивающая сильнее древко со знаменем, шепот на высоте в несколько этажей перед распростертым небом по правую руку и перед ее кристально чистыми глазами по правую и неспособную на ошибку душу. Быть храбрым – чувствовать мир, признавать его. Суметь окунуть руку в золотые волосы Сиф и, закрыв глаза, подобно истинному мудрецу, отвергнувшему зрение, узнать прикосновение губ. Хотя бы душой.

Бросая неосторожный взор на дальние горизонты, он, и мы?, искушенные и страждущие, теряемся в нем, уносясь туда душой, но не телом. И душа испытает, угодив в путы тенет желаний, манящее достояние простора, к которому тянется воля. Поэтому глаза узнают, различив схваченное когда-то сердцем, а не ими.

Сколь гениален первый, кто был и остался художником, ухватившимся за показавшееся прекрасным заточение нетленного в зеницах. То ли он взаправду увидел своими очами, то ли сила пришла, когда пересеклись взгляды. Воспетые встречи, вознесенные на пьедестал канона и шедевра образы – в них спряталась история двоих неизвестных! Один, беспомощный, он принадлежал эпохе, разоряя себя на секунды, преданные ныне забвению. Но случилось же найти в толпе того, кто откликнулся! Того, кто узнал торжественный, беззвучный зов сущего! Зов, подобный тому, что раздается реквиемом при звездах, обращающихся в прах, и вселенных, разрывающихся в шуме и ярости под стать неистовому танцу, проходящему сквозь заглушающий ветер. И необходимо держать в уме, что сущее – возникшее, становящееся и предстоящее. Оно всегда сулит что-то.

И запредельное может быть человеческим.

Вспомни!

Касаясь струн, натянутых меж двумя берегами древка, нареченного инструментом, проигрывали и побеждали его пальцы. В бессилии перед ней и в бескрайней мощи, власти над ней. Стихийные чувства! Море не должно шуметь, чтобы мы слышали его и знали о нем. Оно вообще вне слов о долге. Как и музыка вне слов. Как и они вне «он и она», вне «я и ты».

Столкновение дионисийского и аполлонийского начал рождало трагедию. Встреть и узнай столкновение души и тела, раскол в сознании – не зияющая бездна, но источник. И «падающего – подтолкни», больше не грехопадение, а самозабвенная храбрость. Правда, что храбрость черпает жизнь из идеи? Из идеала, стоящего за бьющим сердцем и за вырывающимся из легких воздухом? Из источника.

Тело, предаваемое дурманящей интоксикации, тело – сломленное, душа – надорванная, мысль – охваченная. Интенция обрела невиданный размах, найдя понятную обитель, оставившую логово «Я». Выйдя за рамки, за пределы и границы. Встретившая мир, возникший в присвоившей время ситуации.

«Ты слышишь музыку?» С губ сорвется в обрыв, ведущий по ту сторону постигнутого, один единственный ответ, узаконивающий веру в нее, в храбрость ее. Ответ, распускающийся в молчании, оплетающем время и пространство.

Так душа чувствует тонкую, неуловимую для плоти и крови мелодию, а тело узнает, угадывает, существует в том, что древние назвали Arcanum.

Оцепенение, подобное пронзившей вечности. Пролитый свет помогает прийти к пониманию того, что философское самоубийство – иллюзия и трусость, самоубийство от нажатого курка и прорвавшейся через тернии сосудов и костей пули – слабость духа. Эстетическое самоубийство – разрушение себя – таинство.

Таинство, низвергающее дрожащее тело, способное на продолжение воли или смерть, возносящее душу, способную на волю и бессмертие. Узнав мелодию, открытую двоим –исполнителю и слушателю, мы стали другими.Вот что сулит сущее?

И так красиво.

Возникаем мы.

Он – знающий о всех ее желаниях, даже о едва мелькнувшей мысли, оставившей слабый блик в памяти чистейшего света разума, побывавший во всех мечтах и историях, доступных ей, любимых ею и тех, что предстоит полюбить – таким был он! Он произнес:

«Юная душа! В лабиринте своем не встретившая… кого? Ах, оглянись, застыв на месте!
Различаешь тень? Помнишь дрожь, не узнанную, но изведанную? Закрыв глаза, отдаешься
оцепенению? Так в конечное вонзается бесконечное! Так рождается тень, даже от света
Луны в густом мраке, избежавшая уз тела нашего! На нее взираешь ты, юная душа. Так
твержу тебе: лишь тому открыты истина и конец лабиринта, чьи глаза – пламя тысяч
звезд. Чье сердце бьется в неуловимом ритме! Чей голос – поэзия! Чью боль источает весь
мир! А радость пробивает тьму, исчезающую как дым! Чья жизнь – предание! Чье
пришествие – гениальный первый миф».

Похожее